Подошла моя очередь в кассу. Когда я искал недостающий гривенник, кассирша проворчала: «Вечно они копаются…» Опять это «вечно»! Неужели и она бьется над проблемой вечности? Но надо найти местечко, куда бы я смог временно (слава Богу, не вечно!) поставить свой поднос с грошовыми помоями. С грошовыми — вот в этом состоит их величайшее достоинство. Как сказал наш директор, вернувшись из заграничной командировки, мы питаемся скромно, зато нигде в мире вы не сможете поесть за такие гроши, как у нас. Этого у нас не отнимешь! Хотел бы я знать, имеются ли в мире существа, которые захотели бы отнять у меня вот эту несъедобную дрянь? Хотя о чем ты говоришь! Конечно, имеются. И не меньше двух миллиардов. Так что ешь то, что дают, и будь счастлив уж тем, что ты не входишь в эти два миллиарда голодающих. Прав наш директор: наш строй этой грошовой едой доказал свое историческое преимущество. И правы наши высшие власти, создающие могучие вооруженные силы и запускающие свои щупальца во все уголки планеты: это нам нужно для того, чтобы у нас не отняли эту отвратную, но зато грошовую пищу.
Думаем о вечности, а сами портим жизнь этой мерзкой пищей и отправляем души мелочной нервотрепкой. Прожить кое-как лет пятьдесят, а потом целую вечность торчать в очередях в больнице? Избави Боже! Наконец-то я заметил место, которое должно вот — вот освободиться. Обладатель места, видя мое нетерпение, стал нарочно медленнее жевать. Потом начал ковырять спичкой в зубах. По его роже я понял, что и он озабочен проблемой вечности. И он готов вечно торчать перед этим грязным столом, заваленным грязными тарелками и несъедобными объедками. Представляете, проходит век за веком, тысячелетие за тысячелетием, а ты стоишь вот так перед грязным столом, залитым соусом, который не лижут даже наши коммунистические собаки, и ждешь (вечно!), пока обладатель места выковыряет из зубов жилу от Бог весть какого животного. Вечно!
Место наконец-то освободилось. Какое это блаженство, поставить поднос на стол и изменить позу. Но надо скорее есть, а то на меня уже начинают с ненавистью поглядывать другие мыслители на тему о вечности. И, как назло, жила неизвестного животного застряла у меня меж зубов. Я прилагаю всяческие усилия ее вытащить. Но тщетно. Меня это бесит, так как другие могут подумать, будто я нарочно ковыряюсь в зубах, чтобы подольше постоять у этого грязного столика. Так и не вытащив проклятую жилу из зубов, покидаю столовую. Мое место немедленно занимает пожилой мужчина, по цвету лица которого можно безошибочно установить диагноз: язва желудка.
По выходе из столовой я встретил Романтика — так мы зовем пожилого пенсионера, который живет в соседнем доме и часто проводит время в нашей компании. Сейчас он направляется на заседание районной административной комиссии, членом которой он является. Задача комиссии — борьба с хулиганством, мелкими бытовыми преступлениями и тунеядцами. На заседаниях комиссии Романтик строг и неподкупен, но справедлив. Он часто вспоминает о сталинских временах и отстаивает Сталина, за что приобрел репутацию «недобитого сталиниста». Он утверждает, что эти времена были самыми романтическими в нашей истории. За это-то он и получил прозвище Романтик.
— Скрипим, Андрей Иванович! — поприветствовал он меня.
— Скрипим, Сергей Павлович! — ответил я.
— Это хорошо, что еще скрипим. Вот когда и скрипеть не сможем, тогда пиши, брат, пропало. Ну, да мы еще поскрипим! Мы не из того теста сделаны, чтобы сдаваться!
Он пошел на заседание своей комиссии, состоящей из пенсионеров, — старых коммунистов, с намерением отправить человек десять принудительным порядком на работу в «Атом» или на химический комбинат. Но от встречи с ним мое настроение поднимается. Появляется ощущение, что у нас есть еще люди, «болеющие душой за общее дело» (это — слова Романтика). Я знаю одного забулдыгу, который просидел в сталинских лагерях много лет и был освобожден при Хрущеве. Он говорил, что забота о ближнем — это не только когда конфетку дают и по головке гладят, но и когда порют. Было страшно, конечно, что за каждым их шагом и словом следили в те годы. Но вместе с тем мысль о том, что какие-то важные люди думали о тебе лично и планировали твою личную судьбу, вызывала ощущение причастности к большему и общему делу. Теперь, говорил он, такого ощущения уже нет. Зверства сталинского периода были продиктованы не столько дурными намерениями, сколько чрезмерной заботой о человеке. Забота о ближних всегда связана с насилием. Ослабление насилия всегда означает усиление равнодушия к человеку.
Романтик, между прочим, был среди тех, кто принял решение направить Ивана Лаптева на принудительное лечение в психиатрическую больницу. Он руководствовался при этом заботой о человеке.
Иду к автобусной остановке. Смотрю внимательно под ноги, дабы не раздавить дождевого червя или муравья. Я уважаю все живое. Когда я вижу ползущего червя, я говорю ему: «Живи, друг, живи! Умножай сумму живого. Это дело случая, что ты — червь, а я — человек. Но не завидуй мне: я тоже червь, только в отличие от тебя наделенный органами страдания и предвидящий свой конец. Ты не можешь знать того, что вот сейчас вон тот червяк — человек наступит на тебя и оборвет твою неповторимую жизнь. А я могу. Для тебя человек есть Бог, судьба. Для меня же — такой же собрат — червяк, как я сам. Ползи скорее, иначе вон тот с утра пораньше напившийся бедняга раздавит тебя, как червяка. Ползи!»
Мое отношение ко всему живому, в том числе — к червякам, я выработал еще до того, как прочитал книгу об учении Будды. Я был поражен тем, что судьба одного несчастного червяка послужила причиной переворота в сознании Будды. Он однажды увидел, как птица вытащила из земли червяка и съела его. Трагедия ничтожного червяка заставила Будду обратить внимание на страдания людей. У меня же произошло наоборот: наблюдая и переживая человеческие страдания, я перешел к размышлениям о судьбе червяков. Будда имел успеху людей. Но вряд ли червяки оценят мое сострадание к ним.